Конечно же к вечеру он напился вдрызг и сам же ночью, страшно матерясь, повыдергивал из двери забитые поутру костыли, чтобы попасть внутрь. Напрочь забыв в пьяном угаре, для чего они были вбиты. Шатаясь, глядя на все стеклянными глазами, едва узнавая свой дом, Ясвиль прошел мимо сидящей у камина жены и с грохотом упал на кровать в соседней комнате. Дарина же спокойно, как будто именно так все и было запланировано, подошла, укрыла его одеялом, а потом вышла из дому, держа в правой руке узел с вещами, а в левой – ладошку сына.
По двору бродила брошенная Ясвилем лошадь, Дарина впрягла ее в стоящую в сарае телегу. Сложила на нее собранные загодя в кладовке мешки и жбаны с продуктами. Поставила клетку, в которую сунула пяток несушек и черного петуха. Посадила на узлы ребенка. И, последний раз взглянув на дом, отправилась догонять уехавшую без нее поутру семью.
Прячась за прикрытыми ставнями, соседи смотрели, как сбегает от кузнеца его сумасшедшая беременная жена.
«Гляди, гляди – и кур прихватила, и жбан с медом сперла! А сыру-то, сыру сколько! Она ж из бродяжек, прихватит все, что плохо лежит. Не усиделось-таки на месте! Обобрала бедного парня небось до нитки, он же кузнец – а у них всегда копейка к копейке копится…»
Как-то забылось сразу у них, что каждую полученную копейку Ясвиль старался спустить в шинке, стоящем на дороге, ведущей из Потлова в Харад. Деньги ему словно жгли руки, он стремился избавиться от них как можно скорее.
Сплетни сделали сбежавшую жену самым что ни на есть истинным корнем зла, от присутствия которого происходили все несчастья, вплоть до того, что во всей деревне зимой плохо неслись куры и не уродились каждый второй год яблоки. Ее исчезновению злорадно радовались, а кузнецу попервой сочувствовали и даже пытались подыскать ему новую зазнобу из вдовых деревенских баб.
Впрочем, сочувствие длилось ровно до момента появления очередных всполохов, выпрыгнувших из кузни на соседствующие с ней дворы, напомнивших, что пил и куролесил всю жизнь Ясвиль совершенно не в связи с Дариной.
В Харад семья прибыла почти через год пути.
И теперь отец, повторявший раньше как приставшую поговорку про тело без ног и головы, заимел привычку бормотать себе под нос: «Лучше позже, чем никогда, но почему же не раньше?»
Сначала он увидел потолок – деревянную поверхность из плотно пригнанных друг к другу досок. Потемневшие от времени полосы необработанного дерева сохранили на себе естественные узоры замкнутых волнообразных линий как память о том, что некогда из ствола тянулись струны веток.
В углу, перебирая лапками, плел паутину крошечный паучок. Он трогал почти незримые нити, скользя по их направлениям, и паутина получала новый спиральный виток переплетений.
Все время смотреть вверх было больно, и взгляд сам по себе медленно съехал вниз.
Он видел открытое на одну створку окно. В стекле рамы качалось отражение ветвей, покрытых глянцевой зеленью листвы. Когда саму раму трогал ветер, от стекла отскакивали зайчики. Они уносились вверх, в чистое небо, раскинувшееся где-то над устроенным ветром переполохом глянцевых листьев.
Он медленно прикрыл глаза.
Как только полоса света между смыкающимися веками исчезла, комнату перечеркнуло видение холодной ночной пустыни и нарастающий в ней шепот.
Это было страшно – ночь была пронизывающе холодна и до горизонта пустынна. Шепот полз по ней, припадая к земле. Нарастающий, зловещий.
Эта ночь была реальнее, чем только что увиденное окно и деревья за ним. Он видел ее настолько ясно, что не было ощущения того, что это происходит за сомкнутыми ресницами.
Его глаза были открыты. Они были открыты в эту ночь. Он видел это – на самом деле. Он видел это – сейчас.
Бешеная скачка. Он оборачивается через плечо, вжимаясь в твердую как камень шею лошади. Сердце делает прыжок – и как будто останавливается.
Все как будто останавливается.
В чернилах разливающейся темноты катится шар холодного белого света.
Нарастающим шепотом был звук разрываемого на пути шара пространства.
Он не просто летел сквозь воздух, рассекая его выше и ниже относительно себя, как это делает пущенная твердой рукой стрела. Или как рубит меч плоть, деля ее на части. Нет, шар медленно, словно нехотя катился, а перед ним с треском рвалась вселенная. Соприкосновение с шаром для последней было фатально.
Но как может умереть ветер? Или ночь? Или воздух? Нет, даже не умереть – прекратить свое существование как таковое – полностью. Разрушиться, размолов в жерновах безразличного белого света образующие их атомы в муку.
Шар неумолимо сматывал на себя ниточку пути, как клубок шерсти тянет пряжу. А конец нити уходил в самый центр сердца. Его сердца.
Кто окунул его туда?
Шар все ближе. Нарастает шепот.
А он все пытается сбежать, хотя очевидно, что это невозможно. Глупо, как глупо.
Он не боялся раньше смерти, когда задумывался о вероятности ее прихода в свою рискованную жизнь. Но этот свет нес не смерть, а что-то намного более ужасное. Сознание этого приходит внезапно, как вспышка. И тогда он начинает кричать. Кричит, кричит изо всех сил, но звук из его искаженного, но все еще живого рта не может перекрыть грохот жуткого шепота, навязанного слуху.
Очень просто – его шипение превосходит его потому, что крик из той же материи, которая превращается сейчас под слепящим вращением жернова в муку небытия.
А шипение – нет.
Весь этот мир ссыпается, развеивается куда-то за край существования. Его картины, звуки, запахи, мысли…